— Я не знала, какие цвета ты любишь… поэтому взяла много разных.
Она долго смотрела на коробку, потом медленно вытянула руку и выбрала фиолетовый карандаш. Не красный, не жёлтый — именно фиолетовый. Почему-то от этого у меня защемило в груди.
Дорога домой прошла почти молча. Клара сидела у окна автобуса, сжав лямку рюкзака так сильно, будто кто-то мог его отобрать. Я пыталась говорить о простых вещах: о школе рядом с домом, о булочной на углу, где пекут сладкие плюшки, о коте соседки, который вечно спит в подъезде на батарее. Она только иногда кивала.
Дома я показала ей комнату.
— Это теперь твоё.
Она остановилась на пороге. Не вошла сразу. Просто смотрела на кровать с сиреневым покрывалом, на лампу в форме луны и на маленький письменный столик у окна.
— Мне можно тут жить?.. Насовсем? — очень тихо спросила она.
У меня внутри всё перевернулось.
— Да, — сказала я. — Если ты сама этого хочешь.
И тогда она впервые посмотрела мне прямо в глаза. Так смотрят люди, которые слишком много раз слышали обещания и больше им не верят.
Позже я набрала ванну. Тёплая вода, пена, чистая пижама — всё казалось таким обычным и важным одновременно. Я осторожно мыла ей волосы, стараясь не задевать глаза. И вот тогда увидела это.
На её спине, чуть ниже лопаток, были старые шрамы.
Не один. Не два.
Тонкие длинные полосы, будто от ремня. Некоторые побелели от времени, другие были темнее. А поверх них — свежий синяк с жёлтыми краями.
У меня действительно выпала губка из рук.
Клара мгновенно сжалась и прикрыла спину руками.
— Я ничего не сделала, — быстро прошептала она. — Пожалуйста… это было давно… я не буду плохой…
Меня затрясло.
В документах не было ни слова о травмах. Ни слова.
— Кто это сделал? — спросила я.
Она молчала. Только губы дрожали.
— Клара.
Она опустила глаза в воду.
— Там… где я жила раньше. У тёти Лоры. Она говорила, что дети должны слушаться.
У меня похолодели руки. В деле было указано, что девочку изъяли из семьи дальних родственников из-за “ненадлежащих условий”. Ненадлежащих условий. Господи.
Я помогла ей вытереться, надела пижаму и усадила на диван с медведем в руках. Потом вышла на кухню и позвонила в полицию.
Я говорила тихо, но голос всё равно дрожал. Объяснила про шрамы, про синяки, про отсутствие информации в документах. Офицер спросил адрес и сказал, что направит сотрудников и свяжется с отделом опеки.
Когда я вернулась в комнату, Клара сидела неподвижно.
— Они заберут меня? — спросила она.
Наверное, это был самый страшный вопрос, который мне когда-либо задавали.
Я села перед ней на пол.
— Нет. Слышишь? Нет. Ты сейчас дома.
Она смотрела на меня так долго, будто пыталась понять, можно ли мне верить.
Потом вдруг заплакала. Беззвучно, страшно — так плачут дети, которые долго запрещали себе шуметь. Я обняла её, и сначала она окаменела, а потом вцепилась в меня обеими руками.
В ту ночь полиция приезжала дважды. Один офицер фотографировал следы, другая женщина задавала Кларе осторожные вопросы. Выяснилось, что жалобы на ту семью уже были раньше, но доказательств не хватало. Теперь хватало.
Когда дверь за ними закрылась, было почти три часа ночи.
Я сделала нам чай с сахаром, хотя сама терпеть не могу сладкий. Клара сидела за кухонным столом в огромной пижаме и сонно держала кружку двумя руками.
— Ты правда меня не отдашь? — снова спросила она.
Я посмотрела на её растрёпанные мокрые волосы, на маленькие пальцы с обгрызенными ногтями и вдруг поняла одну вещь.
Я столько лет мечтала стать для кого-то матерью, что представляла, как ребёнок изменит мою жизнь.
Но в ту ночь всё было наоборот.
Это Клара спасала меня — от одиночества, от пустой квартиры, от ощущения, что мне не для кого оставлять включённый свет в коридоре.
— Нет, — сказала я. — Я умею оставаться.
