Парикмахерши выгнали лысую бабушку из салона.

Салон назывался «Локон» и помещался в бывшем помещении сберкассы — узком, с одним окном на улицу, где зимой вывеска гасла раньше, чем наступали сумерки. Внутри было три кресла, зеркала с лампочками по краю и стойка, за которой стоял стеклянный шкаф с флаконами. Пахло лаком, шампунем и чем-то сладким, вроде ванили, что распыляли по пятницам.

Она вошла в четверг, около четырёх. Время, когда в деревне уже темнеет и в салоне либо пусто, либо сидит одна женщина с феном в руках и говорит о том, что муж опять не пришёл ночевать.

Бабушку звали Валентина Ильинична. Ей было семьдесят один год. Она сняла платок у порога и осталась в вязаной шапке — тонкой, летней, синей. Потом, помедлив, сняла и шапку.

Голова была гладкая, как колено. Не седая даже — просто кожа, с редкими пятнышками и тенью от бровей, которых почти не осталось.

Она держала в руках дорогой парик.

Тёмно-русый, с мягкими волнами. Не дешёвый шиньон с рынка, не синтетика, которая блестит на свету как пакет. Этот лежал в прозрачном пакете с картонной вкладкой, и на вкладке было напечатано иностранное слово. Валентина Ильинична несла его так, будто боялась помять, — на вытянутых руках, прижимая пакет к животу обеими ладонями.

— Мне бы примерить, — сказала она.

Молодая мастерица, Карина, подняла голову от телефона. Вторая, постарше, Оксана, оторвалась от чужой головы, на которой доводила цвет.

Они переглянулись.

— Это вы где взяли? — спросила Оксана, откладывая кисть.

— В районе. В «Версале». Там продают. Я спросила, можно ли у вас примерить. У вас зеркало хорошее.

— А-а, — протянула Оксана.

Она обошла кресло и встала так, чтобы видеть бабушку целиком. Сверху вниз. По-хозяйски.

— Вам это точно не подойдёт, — прошипела она. Не громко. Так, чтобы услышала Карина и, может быть, женщина под феном.

— Почему? — спросила Валентина Ильинична.

— Потому что это для молодых. Это ж не шапка, его под лицо подбирают. У вас лицо… — Оксана поискала слово и нашла самое мягкое: — У вас лицо возрастное. А он тёмный, густой. Вы в нём будете как в чужом пальто.

Карина фыркнула.

— Такие вещи берут для себя, — сказала она, не отрываясь от экрана. — А не для огорода. Вы же не в театр собрались. Вы будете в нём картошку копать?

— Я не в огород, — сказала бабушка.

— На свидание собрались? — Оксана улыбнулась, и улыбка была не злая, а такая, какая бывает у людей, уверенных, что шутят безобидно. — Может, в аптеку? Там медицинские, попроще. Синенькие, вязаные. Тепло и по деньгам.

Карина засмеялась в телефон.

В салоне было тепло. В окне шёл снег, мелкий, редкий, как крупа. Женщина под феном повернула голову в фольге и посмотрела на бабушку с интересом, но без сочувствия — так смотрят на телепередачу.

Валентина Ильинична молча положила парик обратно.

Не на стойку — на край кресла, аккуратно, пакетом вверх, вкладкой наружу. Потом расправила его ладонью, чтобы не осталось залома.

И достала из сумки сложенный листок.

Сумка была старая, дерматиновая, с ручкой, обмотанной изолентой. Она долго искала в ней, отодвигая кошелёк, платок, какие-то бумажки, блистер от таблеток. Листок лежал в боковом кармане, сложенный вчетверо, уже мягкий по сгибам, с потёртыми уголками — видно, что его доставали часто.

Она развернула его на стойке и пригладила.

Это был детский рисунок.

Бумага из альбома, в клетку. Две фигурки, нарисованные фломастером: большая и маленькая, обе держатся за руки. У большой — длинные тёмно-русые волосы, проведённые волнистыми линиями, от макушки до пояса. У маленькой — просто палочки вместо волос и улыбка до ушей. Небо было закрашено синим до половины листа, а потом фломастер кончился, и выше осталась белизна.

Внизу, крупными печатными буквами, с наклоном: «Моя красивая бабуля».

— Это внучка Соня нарисовала, — сказала бабушка. — Три года назад. Когда у меня ещё были волосы.

Она не повысила голос. Говорила ровно, как говорят люди, которые давно всё проговорили про себя и теперь только повторяют.

— Соня умерла в феврале. Лейкемия. Ей было девять.

Фен в руках Карины щёлкнул и замолчал. Женщина под пленкой приподнялась в кресле.

— Мы обе были лысые после химии, — продолжала Валентина Ильинична. — Я тогда только начала, а она уже второй курс. Я приезжала к ней в областную, в детское отделение, и мы сидели на кровати, и она гладила меня по голове. Ей нравилось, что у меня тоже нет волос. Она говорила: «Бабуль, мы одинаковые. Значит, нам не страшно». Ей девять лет было. Она мне объясняла, что не страшно.

Валентина Ильинична помолчала.

— А потом ей стало хуже. И она сказала: «Обещай, что будешь красивая. Как на рисунке. С волосами». Я сказала: обещаю. Больше она ничего не просила.

В салоне никто не двигался.

Карина положила телефон экраном вниз. Оксана стояла с кистью в руке, и с кисти уже капало на пол, но она не замечала. Женщина под феном, забыв, что у неё фольга, поправила пакет на голове — и пакет зашуршал в полной тишине так громко, что она вздрогнула.

— Я копила восемь месяцев, — сказала бабушка. — По сто, по двести рублей. Пенсия у меня двенадцать. Из неё — за свет, за газ, за лекарства. Остальное я откладывала. В жестянку из-под чая. Восемь месяцев.

Она посмотрела на парик.

— Этот стоит четыре с половиной. Я хотела приехать на кладбище и сказать: «Сонечка, я обещание выполнила». Она не любила, когда я в платке. Говорила: бабуля, ты в нём как старушка. А я и была старушка. Она просто не хотела, чтобы я себя так называла.

Тишина стояла такая, что стало слышно, как в подсобке капает кран.

Старшая мастерица — Оксана — отошла к стойке. Потом вернулась. В руках она держала парик, аккуратно вложенный в новый пакет, с ручками, фирменный, из тех, что дают покупателям.

Она протянула его бабушке.

— Возьмите, — сказала она. Голос у неё сел, и она прокашлялась. — От нас. Просто так. Мы вам его дарим. За примерку, за всё. Я не знаю. Просто возьмите.

Карина кивнула, часто, слишком часто.

— Да, да. Мы вам его… Мы вам его за свой счёт. Это ничего. Это ерунда.

Бабушка посмотрела на пакет.

Потом на Оксану. Потом опять на пакет. И покачала головой.

— Нет, — сказала она.

— Почему? — растерялась Оксана. — Вам неудобно? Вы не думайте, это правда от нас, без подвоха.

— Не в этом дело.

Валентина Ильинична достала кошелёк.

Он был старый, с металлической застёжкой, и застёжка не работала — держалась на резинке. Она открыла его на стойке и стала выкладывать деньги. Не бумажкой. Монетами и мятыми десятками.

— Каждая копейка, которую я откладывала, — это я Соню вспоминала, — сказала она, не поднимая головы. — Сто рублей отложу — вспомню, как она смеялась. Двести — вспомню, как она на меня ворчала, что я суп не доела. Восемь месяцев, каждый день, по чуть-чуть. Это были не деньги. Это было про любовь.

Она отсчитала четыре с половиной тысячи. Монеты она складывала столбиками, потому что так учили в сберкассе, где она когда-то работала. Столбики получились неровные и один упал. Она собрала и пересчитала.

— Если возьму даром, — сказала она, — все эти месяцы были просто так. А они не были просто так. Они были самые мои. Понимаете?

Оксана молчала.

— Я вам очень благодарна, — сказала бабушка. — Правда. Вы хорошие. Но я не могу.

Она пододвинула деньги к краю стойки. Потом взяла парик — свой, оплаченный, в чужом фирменном пакете, — и вышла.

Пакет держала обеими руками, прижав к груди. Шапку надела уже на улице. Снег садился ей на плечи, и она шла медленно, потому что лёд, и потому что несла.

В салоне ещё минуту никто не говорил.

Потом женщина под феном тихо спросила:

— А где тут у вас… это… кладбище? Далеко?

— За речкой, — ответила Оксана. — Полчаса пешком.

Она посмотрела на деньги на стойке. Столбики монет, мятые десятки. Она не стала их убирать сразу. Отошла к окну и долго стояла, глядя, как бабушка идёт по улице с пакетом у груди.

Вечером, когда салон закрылся и Оксана ушла, Карина осталась мыть полы.

Она сдвинула кресло, подняла с пола мусор, протёрла стойку. И на стойке, под флаконом, нашла забытый рисунок.

Он так и остался лежать развёрнутым. Клетка, две фигурки, синее небо до половины. «Моя красивая бабуля».

Карина постояла над ним.

Потом пошла в подсобку, порылась на полке, где лежали старые рамки от каких-то сертификатов, и нашла подходящую — чёрную, деревянную, чуть потёртую по углам. Протёрла её тряпкой. Вставила рисунок. Он был меньше рамки, и по краям осталось стекло, но это было неважно.

Она подошла к зеркалу у первого кресла — того, куда садились чаще всего, — и повесила рамку сбоку, на свободный гвоздь, где раньше висело расписание цен.

Отошла на два шага. Посмотрела.

Рисунок был небольшой. Две фигурки держались за руки. У большой — длинные тёмно-русые волосы, проведённые волнистыми линиями.

Чтобы видеть каждый день.

Чтобы не забыть.