Этот разговор я буду вспоминать потом долго. Каждое слово, каждую паузу, каждый его взгляд. Мы сидели на кухне, я доедала гречку, он пришёл с работы пораньше — это уже было странно. Обычно он втыкал в телефон до одиннадцати, а тут припёрся в девять, сел напротив и молчит.

— Чего ты? — спросила я, дожёвывая.

— Поговорить надо.

Я отодвинула тарелку. Мы копили на машину. Три года. Откладывали понемногу, снимали с карт каждую лишнюю тысячу. Я даже кофе перестала покупать в автомате на работе, носила с собой термос. Он знал, как я этого хотела. Не машину даже — а чтобы вот так, сесть и поехать куда глаза глядят. Чтобы не ждать электричек, не трястись в автобусах.

— Слушай, — он потёр переносицу, — есть вариант. Нормальный вариант.

— Какой?

— Кредит.

Я тогда ещё не поняла. Думала, он про то, чтобы добрать недостающую сумму. У нас не хватало где-то ста пятидесяти тысяч.

— Ну давай, — говорю. — Возьмём немного. Ты узнавал условия?

— Не немного. — Он поднял глаза. — Мы возьмём всю сумму. Сразу купим.

Я замерла. Ложку положила.

— Как всю? У нас же свои есть. Зачем переплачивать проценты, если свои лежат?

— Свои оставим. На чёрный день. Или на ремонт. Понимаешь, какой расклад...

Он замолчал. Я смотрела на его руки — он теребил край скатерти, скручивал ткань в жгут.

— Какой расклад? — спросила я тихо.

— У меня с кредитной историей проблемы. Небольшие. Там старая ерунда, я думал, уже прошло, а оно висит. — Он говорил быстро, проглатывая окончания. — Если я пойду в банк, мне либо откажут, либо процент дикий дадут. А у тебя чисто. Ты же никогда ничего не брала.

Я молчала. Смотрела на него и молчала.

— Мы же семья, — добавил он. — Какая разница, кто оформляет? Машина общая.

Он улыбнулся. Так легко, будто предложил чайник переставить с одной конфорки на другую.

— А ты почему мне не говорил? — спросила я. — Про историю эту. Мы три года копили, ты мог сказать.

— А что говорить? — Он пожал плечами. — Я думал, само рассосётся. Не рассосалось. Но ты не парься, это фигня, там сумма была маленькая, просто просрочил немного.

Я тогда не спала всю ночь. Ворочалась, смотрела в потолок, слушала, как он сопит рядом. Обида была — даже не на то, что скрывал. А на то, что он сидел напротив и улыбался, будто ничего особенного не случилось. Будто я обязана. Будто это само собой разумеется — я беру кредит на себя, а он просто так, рядом постоит.

Утром я сварила кофе. Он вышел на кухню взлохмаченный, сел, молча подвинул к себе чашку.

— Надумала? — спросил.

— А если я откажусь?

Он даже бровью не повёл.

— Не откажешься. Тебе же машина нужна. Ты больше меня хочешь.

И ведь правду сказал. Я действительно хотела. Каждую осень, когда мы тащились на дачу его матери с пересадками, с сумками, с рассадой в пакетах, я мечтала сесть в свою машину и просто уехать. Чтобы не видеть, как свекровь встречает нас на остановке и сразу начинает ныть: «Опять опоздали, опять картошку не ту купили». Чтобы не трястись в автобусе, где пахнет бензином и мокрой собакой.

— Мы бы на дачу каждые выходные ездили, — продолжал он, размешивая сахар. — Мама бы рада была. А осенью за грибами. Помнишь, ты хотела за грибами?

— Помню.

— Ну вот. А если что, всегда продать можно. Машина — не квартира, ликвидное дело.

Он пододвинул ко мне печенье. Я взяла одно, откусила. Оно было пресное, крошилось.

— Ладно, — сказала я. — Пошли в банк.

Он просиял. Схватил меня за руку, сжал:

— Вот умница. Ты не пожалеешь.

Я и не думала, что пожалею. Я думала, что боюсь. Но боялась я не кредита — я боялась его улыбки. Слишком быстрой, слишком лёгкой, слишком... чужой.

В банк мы пошли в субботу. Он стоял рядом, пока я заполняла анкету, заглядывал в экран, подсказывал цифры. Сумму мы взяли под миллион — добирали до нормальной иномарки, не старой. Я подписывала бумаги и чувствовала, как внутри оседает тяжесть. Не страха — предчувствия.

Деньги пришли через три дня. Я сняла их в отделении, пересчитала при кассире, положила в конверт. Дома отдала ему. Он сунул конверт в барсетку, чмокнул меня в щёку и убежал.

— Вечером всё решу! — крикнул с лестницы.

Я закрыла дверь, прижалась лбом к холодному косяку и стояла так долго-долго. А потом пошла на кухню мыть посуду. Ждать вечера.

Месяц прошёл как в тумане. Я спрашивала каждые три дня:

— Ну что?

— В процессе, — отвечал он. — Там продавец тянул, сейчас другую ищем.

— А деньги где?

— У меня. Со мной. Лежат, ждут.

Я не верила. Но и не проверяла — как проверишь? Он сказал, что носит их с собой, потому что боится оставлять дома. Я думала — паранойя, но спорить не стала.

В пятницу я зашла в магазин после работы. Стояла в очереди к кассе, листала ленту, устала дико. И вдруг слышу:

— Лен, привет!

Обернулась. Стоит Игорь, его друг. Мы знакомы, но не близко. Он с нами пару раз шашлыки жарил.

— Привет, — говорю. — Как дела?

— Нормально. — Он улыбается, мнётся. — Слышь, передай своему спасибо. Выручил реально.

Я смотрю на него, не понимаю.

— Чем выручил?

— Ну, долг отдал. Я уж думал, год прошёл, не видать мне этих денег. А он в начале месяца принёс. Всю сумму. — Игорь хлопает себя по карману. — Я даже не ожидал. Ну, бывай, Лен!

Он ушёл, а я осталась стоять. В очереди уже недовольно оглядывались, кассирша звала. Я развернулась и вышла из магазина. Стояла на крыльце, держалась за перила, потому что ноги стали ватными.

Долг. Он отдал долг Игорю. Наши деньги. Мои деньги. Те, которые я взяла на себя. Те, под которые я подписывалась пять лет платить.

Домой я шла пешком. Пять остановок. Сумка тянула плечо, в ушах стучало. Я заходила в подъезд, поднималась на лифте и всё ещё не верила. Думала — может, ошиблась. Может, Игорь что-то перепутал. Может, он про другие деньги.

Он был дома. Сидел в кресле, смотрел телевизор, пил пиво.

— О, пришла. Есть будешь?

Я сняла куртку, повесила, разулась. Подошла, встала перед ним.

— Где машина?

— В процессе, я же говорил.

— Где машина? — повторила я громче.

Он скривился, поставил бутылку на пол.

— Чего ты завелась? Нет пока машины. Ищи дальше.

— Я Игоря встретила.

Пауза. Короткая, но я её увидела. Он дёрнул щекой.

— Ну и что?

— Ты отдал ему долг. Наши деньги. Мои деньги. Отдал ему.

Он встал. Подошёл ко мне близко, смотрит сверху.

— Слушай, не лезь не в своё дело. Это...


— Это мой кредит, — перебила я. — Мой. На моё имя. Пять лет. Каждый месяц — восемнадцать тысяч. Из моей зарплаты. Это моё дело.

Он отступил на полшага. Не от слов — от моего голоса. Я сама его не узнала. Обычно я говорю тихо, ровно, как привыкла за семь лет: не повышать, не спорить, не заводить. А тут — другой голос. Низкий, сиплый, какой-то чужой. Голос женщины, у которой что-то лопнуло внутри.

— Ты мне врал, — сказала я. — Месяц. Каждый день. «В процессе», «ищем», «деньги со мной». А ты их раздавал. Своим долгам. А мне — мне оставил кредит.

— Ты не понимаешь, — он прошёл мимо меня на кухню, открыл холодильник, достал ещё одно пиво. Движения привычные, отработанные, как будто ничего не происходит. Как будто мы обсуждаем, что на ужин. — Игорь грозился заявление написать. Мне бы уголовка прилетела. Я был обязан отдать.

— А мне? Мне ты не обязан?

— Ты — жена. Мы же семья. Это общие деньги. Общие долги.

Общие. Это слово повисло в воздухе, как дым.

— Общие, — повторила я. — Скажи, когда мы копили три года — это были общие? Когда я носила термос вместо кофе — это было общее? Когда я отказывала себе в зимних сапогах и ходила в дырявых, потому что «ещё чуть-чуть и накопим» — это было общее?

— Лена...

— А когда ты брал деньги у Игоря год назад — ты мне сказал? Нет. Когда портил кредитную историю — сказал? Нет. Когда решил отдать мой кредит своему другу — спросил? Нет. Где тут общее, Дима? Покажи мне.

Он стоял с бутылкой в руке и смотрел на меня так, будто я заговорила на другом языке. Семь лет я не разговаривала так. Семь лет я кивала, соглашалась, уступала. Семь лет была удобной. И вот — перестала.

— Ты драматизируешь, — сказал он. — Я верну. Заработаю и верну. Через пару месяцев. Машину всё равно купим.

— Сколько ты отдал Игорю?

Пауза.

— Триста.

— Триста тысяч?

— Ну да.

— У нас был миллион. Триста — Игорю. Где остальные семьсот?

Он отвёл глаза. Поставил пиво на стол. Сел. Положил руки на скатерть — ту самую, которую теребил, когда затевал этот разговор.

— Костику отдал двести. Там тоже было серьёзно. И матери сто. Она просила на крышу.

— Это шестьсот. Где ещё четыреста?

Молчание.

— Дима. Где четыреста тысяч?

— Проиграл.

Это слово упало на кухонный пол, как гиря. Тяжёлое, круглое, окончательное.

— Проиграл, — повторила я. — Четыреста тысяч. Проиграл.

— Ставки. Спорт. Я думал, отобью. Там был верняк, коэффициенты...

— Замолчи, — сказала я.

Он замолчал.

Я стояла посреди кухни. Холодильник гудел. Кран капал — давно просила починить, он обещал. В раковине стояла немытая сковородка от вчерашних котлет. На подоконнике сохла петрушка в горшке — тоже моя, тоже живая, тоже ждущая.

Миллион рублей. Мой кредит. Моя подпись. Моя зарплата на пять лет вперёд. Триста — другу. Двести — другому другу. Сто — маме. Четыреста — букмекеру. И ноль — мне.

— Я подаю на развод, — сказала я.

— Чего? — он вскинул голову. — Из-за денег?

— Не из-за денег. Из-за того, что ты сидел напротив меня, смотрел мне в глаза и врал. Месяц. Каждый день. С улыбкой. С «умницей». С «ты не пожалеешь». Ты использовал меня, Дима. Как банкомат. Как дуру, которая подпишет бумаги.

— Лена, не пори горячку. Давай утром поговорим.

— Утром я поговорю с юристом.

Я ушла в комнату, закрыла дверь, легла на кровать. Не плакала. Не было слёз. Было что-то другое — холодное, ясное, как зимнее утро. Как будто с глаз сняли плёнку, и я увидела собственную жизнь в резкости.

Семь лет. Семь лет я была удобной. Готовила, стирала, копила, экономила, терпела свекровь, носила дырявые сапоги, пила кофе из термоса, не ходила к стоматологу, потому что «дорого, потерпи до лета». А он — он жил. Тратил, занимал, проигрывал, обещал. И каждый раз, когда я начинала сомневаться, говорил одно и то же: «Мы же семья».

Семья. Какое удобное слово. Им можно прикрыть что угодно: обман, лень, жадность, предательство. «Мы же семья» — значит, ты должна терпеть. «Мы же семья» — значит, твои деньги — общие, а мои долги — твои. «Мы же семья» — значит, не смей жаловаться, не смей уходить, не смей хотеть лучшего.

Я лежала и слушала, как он ходит по кухне. Открывает холодильник. Закрывает. Снова открывает. Включает телевизор. Переключает каналы. Обычный вечер обычного мужчины, который только что проиграл миллион чужих денег и не чувствует ничего.


Утром я встала в шесть. Он ещё спал. Я тихо собрала документы: паспорт, СНИЛС, свидетельство о браке, кредитный договор. Всё лежало в ящике комода, аккуратно, в файлах — моя привычка, которую он называл «заморочкой».

Позвонила маме. Она взяла трубку на втором гудке — всегда чувствовала.

— Мам, можно я поживу у тебя?

Пауза. Мама не спрашивала «что случилось». Она сказала:

— Приезжай. Постелю.

Я положила телефон. Оделась. Взяла сумку. На кухне написала записку и оставила на столе, рядом с его кружкой:

«Кредит — на мне. Долги — на тебе. Развод — через суд. Машины не будет. Кофе в термосе».

Последнюю строчку дописала не знаю зачем. Наверное, потому что семь лет привычки не стираются за одну ночь.

Вышла из квартиры. Лифт не работал — как всегда. Спускалась пешком, пять этажей, с сумкой через плечо. На третьем этаже остановилась — дыхание сбилось, не от тяжести, а от того, что впервые за семь лет я уходила. Не к маме в гости, не на работу, не в магазин. Уходила — насовсем.

На улице было холодно. Ноябрь, шесть утра, фонари ещё горят. Автобус придёт через двадцать минут. Я стояла на остановке одна, в тех самых дырявых сапогах, и думала: вот она, моя жизнь. Остановка, сумка, ноябрь. Ни машины, ни денег, ни мужа. Кредит на пять лет. Зарплата — сорок две тысячи. Минус восемнадцать платёж. Остаётся двадцать четыре. На всё.

Автобус пришёл. Полупустой, тёплый, пахнет соляркой. Я села у окна. Прижалась лбом к холодному стеклу. Город за окном просыпался: загорались окна, выходили люди с собаками, проезжали первые машины.

Машины. Я усмехнулась. Горько, через силу, но усмехнулась.

Мама ждала у двери. Открыла, посмотрела на меня, на сумку, на сапоги. Ничего не сказала. Просто отступила и пропустила.

На кухне стоял чайник, на столе — хлеб, масло, варенье. Вишнёвое, прошлогоднее, с дачи. Не его мамы — моей мамы, с того маленького участка, который она обрабатывала одна, потому что папа умер десять лет назад.

Я села. Мама налила чай. Подвинула варенье.

— Ешь, — сказала она.

— Мам, я кредит на себя взяла. Миллион. Он всё потратил.

Мама поставила чайник. Медленно, аккуратно, на подставку. Стянула очки, протёрла их полотенцем. Надела обратно. Я знала этот ритуал — она считала до десяти.

— На что потратил? — спросила она.

— Долги раздал. Проиграл. Четыреста тысяч — ставки.

Мама молчала. Потом встала, ушла в комнату. Вернулась с конвертом. Положила передо мной.

— Тут сто двадцать, — сказала она. — Копила на операцию. Колено. Но колено подождёт.

— Мам, нет...

— Тихо. Я тридцать лет проработала бухгалтером. Я знаю, что такое долг. Бери. Первые шесть платежей закроешь. А дальше разберёмся.

— Мам, это на операцию. Тебе ходить тяжело.

— Мне тяжелее смотреть, как моя дочь платит за чужие ставки.

Я заплакала. Впервые за сутки. Сидела за маминым столом, над вишнёвым вареньем, в дырявых сапогах, и ревела, как в детстве — навзрыд, некрасиво, размазывая слёзы по щекам. Мама сидела рядом и гладила меня по голове. Не говорила «всё будет хорошо». Не говорила «я тебе говорила». Просто гладила.


Дима позвонил через три часа. Я не взяла. Написал: «Лена, ты где? Записка — это шутка?»

Потом: «Не дури. Приезжай домой. Обсудим».

Потом: «Ты на развод не подашь. Тебе одной хуже будет».

Потом: «Ладно, я был неправ. Но мы можем всё решить. Вернись».

Пять сообщений за день. Каждое — отдельная стадия: удивление, раздражение, угроза, торг, жалость. Как по учебнику. Я читала и узнавала — не слова, а схему. Ту самую, по которой он действовал семь лет: надавить, потом отступить, потом приласкать. И я каждый раз велась. Каждый раз.

Не в этот раз.

В понедельник я пошла к юристу. Нашла через знакомую — Ирку с работы, которая разводилась год назад и прошла через огонь и воду.

— Бери Нелли Аркадьевну, — сказала Ирка. — Она тётка жёсткая, но дело знает. Мой бывший при ней заикаться начал.

Нелли Аркадьевна оказалась маленькой женщиной лет шестидесяти, в очках на цепочке и с голосом, которым можно было командовать парадом. Она выслушала меня, записала цифры и сказала:

— Кредит на вас. Он поручителем не был?

— Нет.

— Деньги получал он?

— Я сняла наличные и отдала ему. Есть свидетели — кассир в банке. И переписка — он писал «деньги у меня, всё под контролем».

— Переписку сохраняйте. Всю. Скриншоты делайте, на почту дублируйте. Это ваше главное оружие. Формально кредит ваш, но если доказать, что деньги пошли на его личные нужды — долги, ставки — суд может обязать его компенсировать.

— Может?

— Может. Не обязательно — но может. Многое зависит от судьи и от того, как себя поведёт ответчик. Но шансы есть.

— А развод?

— Развод — быстро. Детей нет?

— Нет.

— Имущество совместное?

— Квартира съёмная. Мебель — из «Икеи». Телевизор его. Стиральная машинка — моя. Купила до брака.

— Тогда проще. Подаём на развод и параллельно — иск о взыскании. Соберём доказательства: переписка, показания Игоря, выписки по счетам. Букмекерскую контору тоже можно запросить — если у него есть аккаунт, суммы ставок будут видны.

Я вышла от юриста и впервые за трое суток глубоко вдохнула. Не потому что стало легче. Потому что появился план. А план — это уже не хаос. Это дорога.


Дима пришёл к маме на пятый день. Без звонка, без предупреждения. Позвонил в дверь, мама открыла.

— Здравствуйте, Галина Петровна, — он стоял с пакетом, в котором лежали яблоки и бутылка вина. Он всегда приходил к маме с вином — знал, что она не пьёт, но считал, что «так положено».

— Дмитрий, — мама перегородила проход. Маленькая, в халате, с очками на носу. Но в дверях она стояла так, как стоят люди, которые решили: здесь — граница.

— Мне бы с Леной поговорить.

— Лена не хочет.

— Галина Петровна, это между нами.

— Это было между вами. Теперь — между вами и судом. Иди домой, Дмитрий. Яблоки оставь — они хорошие. Вино забери.

Он стоял на площадке, переминаясь с ноги на ногу. Я смотрела из коридора, из-за маминой спины. Видела его лицо — растерянное, обиженное, детское. Такое лицо бывает у человека, которого впервые в жизни не пустили туда, куда он привык входить.

— Лена! — крикнул он через мамино плечо. — Я слышу, что ты там! Выйди, поговорим нормально!

— Нормально — это в суде, — сказала мама. — До свидания.

Она закрыла дверь. Щёлкнул замок. Дима постоял за дверью ещё минуту — я слышала, как он шаркает подошвами, как вздыхает, как разворачивается и уходит. Шаги по лестнице — тяжёлые, медленные.

Мама вернулась на кухню, достала яблоки из пакета, вымыла, порезала.

— Ешь, — сказала она. — Яблоки правда хорошие. Но мужик — дрянь.

Я засмеялась. Впервые за пять дней.


Развод оформили за два месяца. Дима не пришёл ни на одно заседание — присылал адвоката, недорогого, который зевал и путал даты. Нелли Аркадьевна разобрала его за двадцать минут.

Иск о взыскании шёл дольше. Четыре месяца. Дима отрицал всё: не брал, не тратил, не играл. Но Нелли Аркадьевна достала выписку из букмекерской конторы — четыреста двенадцать тысяч ставок за один месяц, аккаунт на его имя. Достала показания Игоря, который подтвердил получение трёхсот тысяч. Достала показания Кости — ещё двести. Свекровь отказалась давать показания, но банковский перевод в сто тысяч на её карту был зафиксирован.

Суд обязал Дмитрия Сергеевича возместить мне семьсот тысяч рублей. Четыреста проигранных оставались на мне — доказать связь между кредитными деньгами и ставками было сложнее, букмекерская контора не раскрывала источники пополнения. Нелли Аркадьевна сказала: «Семьсот — хороший результат. Четыреста — больно, но терпимо».

Терпимо. Я привыкла к этому слову. Терпимо — это когда у тебя вместо миллиона долга остаётся четыреста тысяч. Терпимо — это когда платёж вместо восемнадцати тысяч в месяц — восемь. Терпимо — это когда ты живёшь у мамы в однокомнатной квартире на раскладном диване и каждое утро встаёшь в пять тридцать, потому что на работу через весь город, а автобус ходит раз в полчаса.

Дима платил неохотно. Первый перевод пришёл через два месяца — пятнадцать тысяч. Потом — тишина. Потом ещё десять. Потом — снова тишина. Нелли Аркадьевна сказала: «Будем взыскивать через приставов. Не переживай. Дожмём».

Я не переживала. Я работала.


Через полгода после развода Ирка с работы затащила меня на курсы. Не какие-нибудь — бухгалтерские. «Твоя мама тридцать лет была бухгалтером, может, это в крови», — сказала она.

Не в крови. Но в упрямстве — точно.

Я ходила на курсы три раза в неделю после работы. Сидела в аудитории с двадцатилетними девочками, которые смотрели на меня с жалостью — тётка за тридцать, в старых джинсах, с термосом. Я конспектировала, решала задачи, задавала вопросы. Преподаватель — сухой мужчина лет пятидесяти — однажды задержал меня после занятия:

— У вас хорошая голова. Вы зря потратили столько лет не на то.

— Я не потратила, — ответила я. — Я собирала опыт. Теперь буду его использовать.

Он посмотрел на меня поверх очков и кивнул.

Через восемь месяцев я получила сертификат и устроилась бухгалтером в маленькую строительную фирму. Зарплата — пятьдесят пять тысяч. На тринадцать больше, чем раньше. Минус восемь — платёж по кредиту. Остаётся сорок семь. Мама отказалась от денег за проживание, но я каждый месяц оставляла на столе конверт с десяткой.

— Я же не квартирантка, — говорила она.

— Ты моя мама. А это — за варенье.

Она ворчала. Но конверт забирала.

Через год я закрыла кредит досрочно. Не чудом — математикой. Сорок семь минус жёсткий минимум на жизнь, плюс подработка — вела бухгалтерию двум ИП по вечерам. Плюс Димины выплаты, которые пристав наконец начал выколачивать регулярно. Плюс мамины сто двадцать, которые я вернула ей целиком, а она — отложила обратно на операцию.

Колено ей сделали в марте. Я сидела в приёмной и ждала. Когда вышел хирург и сказал: «Всё хорошо, ходить будет нормально», — я заплакала. Во второй раз за весь этот год. Первый — над вишнёвым вареньем. Второй — в больничном коридоре, от счастья, что моя мама будет ходить без боли.


Прошло два года.

Я живу отдельно. Снимаю однушку на третьем этаже — маленькую, с видом на берёзы и детскую площадку. На кухне стоит мой чайник, мой стол, мои чашки. Две — мне и маме, когда приходит. Третью купила на всякий случай.

Работаю в той же фирме, выросла до главбуха. Зарплата — семьдесят. Кредита нет. Долгов нет. В прихожей стоят новые сапоги — зимние, кожаные, тёплые. Выбирала час. Примерила — и пошла в них домой прямо из магазина, а старые выбросила в урну у выхода.

Машины нет. И знаете, я перестала о ней думать. Не потому что не хочу — хочу. Но теперь хочу по-другому. Не чтобы сбежать. Не чтобы уехать от свекрови, от автобуса, от жизни. А чтобы — просто сесть и поехать. В лес. За грибами. Одна.

Коплю. Потихоньку, по-своему. Без термоса на работе — покупаю кофе, нормальный, капучино с корицей. Без дырявых сапог. Без «потерпи до лета». Коплю — и кладу деньги на свой счёт. Только на свой.

Дима звонил однажды. Полгода назад. Пьяный, ночью.

— Лен, — сказал он. — Мне плохо.

— Мне тоже было плохо, — ответила я. — Два года назад. На остановке. В ноябре. В дырявых сапогах.

— Я изменился.

— Ставки бросил?

Пауза.

— Нет.

— Тогда не звони.

Я положила трубку. Не злилась. Не жалела. Просто — положила. Как кладут вещь, которая больше не нужна.

Мама приходит по воскресеньям. Приносит варенье. Вишнёвое, с дачи. Мы пьём чай на моей маленькой кухне, и она рассказывает про соседку, про грядки, про котёнка, которого подобрала у подъезда и назвала Миллионом.

— Почему Миллион? — спросила я.

— Потому что он стоил мне нервов на миллион, — ответила она. — Но я его не продам.

Мы засмеялись. За окном шёл снег. На подоконнике стояла петрушка в горшке — та самая, с той самой кухни. Я забрала её, когда уходила. Единственное, что забрала.

Она до сих пор растёт.

Как я.